cb527180

Давыдов Георгий - Саша



Георгий Давыдов
Саша
Последние дни они вместе были. Ее отец не сдвигал густые серебряные
брови на переносице, когда видел их вместе или только его, не бормотал
порядком надоевшее суховато-профессорское "да-да, да-да-да", ни к кому и ни
к чему будто бы не относящееся, но очевидно недовольное, и очевидно им, кем
еще? мать не ходила по комнатам в беспокойном молчаливом волнении, шурша
черной шелковой юбкой, и невско-голубые глаза ее не полнились этими
материнскими слезами, которые, так бывает в жизни, иногда хочется
проклясть, и знаешь, что они пустые и жадные и дешевые слезы, и можешь,
имеешь полное право их проклясть, выкинуть из головы, вышутить, изъязвить,
но не можешь, и всякий раз чувствуешь себя подлецом, подлецом, подлецом.
Отец приходил около пяти вечера, они слышали, как падала на дверь и об
дверь цепочка и как он громко говорил в дверях ("Саша?.. хм... Надя?..
хм..."), м. б., нарочито, м. б., скрывая мучительное волнение за
единственную дочь, стуча ногами об пол и палкой, которая его сопровождала
по старому обычаю ученого мужа и питерского денди, они же сидели у нее, в
том мягком свете, который дает только старый провислый желтый абажур или
старая настольная лампа; она сидела на стуле, подобрав ноги под себя, на
ней были черные электрические, если коснуться их, чулки, платье со
складками, белая девичья сорочка с манжетами, на нем новая форма (которой
он гордился безумно) и которая придавала ему что-то, что трудно было
сказать в двух словах, но что делало его особенно мужественным, что давало
ему какие-то особенные права, привычки, настроения, даже дыхание и походку,
что заливало щеки червленым, как ромбы, румянцем ("черт-те что", - думал
он, вышагивая по Невскому и незаметно для себя скашивая глаза на большие
витрины, упиваясь своим отражением), что делало его объектом женского
внимания, перешептывания, смеха, игривых взглядов ("ах, какой красавчик!..
и наверняка холостой!.. наверняка он поклонник кинематографа!.."). Он
поначалу терялся, и становился вчерашним безусым юношей, который смотрит на
женщин неотвратимо, но которые идут мимо, мимо, не замечают его, которым он
просто скучен. Но затем он научился выдерживать и взгляды, и колкости, и
игривые улыбки, и наклон головы, и что еще из арсенала женских хитростей,
но шел дальше - я сам по себе, я офицер, я офицер.
Так на Невском он увидел ее: в белом летнем платьице, в шляпке, из-под
которой выбивался черный локон и был виден лишь низ лица, она села в
трамвай, и им было по пути. Он стоял ниже ее на ступеньку, так что хорошо
разглядел ее лицо, ее фигуру. Он видел ее светло-карие глаза, белые щеки,
на которые падали тени от домов или солнечные блики, шею, линию к ключицам,
локоны, касающиеся лица, и он боялся шелохнуться, чтобы как-то не смутить
ее, но больше того, дать заметить. У него вдруг появилась странная боль в
груди, и ему стало тяжело дышать, ему надо было вздохнуть полной грудью, но
он таился, боялся открыть себя, он удивлялся, как долго гремит трамвай без
остановок, и думал, что всеравно еще ехать, ехать, слыша свое сбитое и ее -
рядом - дыхание, которое хотелось слушать ближе, и он чувствовал уже
какую-то особенную близость ее, электрическую, магнетическую, он чувствовал
в ней то, что он чувствовал только в нескольких проявлениях мира: в
затяжной дождливой осени, с ее листьями, ветром, покоем, дыханием вечности,
в зиме, которая заставляла жить и звенеть его душу, и чувствовать то, что
называется словом Россия, эту тайну,



Назад